Наутро радость: вчера я все успела. Иду смотреть поле, как оно, меня помнит? Вон отсюда виден берег, где стоял дом Старца. Там и сейчас что-то есть, не дом, нет, а что-то. Люди к этому месту близко не подходят, одни боятся, другие, которые живут без страха, не знают, как пройти.
Болота тут расправленные, густые, сочные. Даже зная тропу, не всякий уцелеет. Местные не рискуют, Старец и прежде не любил непрошеных гостей, а пришлые да заезжие, кто пробовал, тот плутал, сам не рад делался. Даже если потом в печали, все равно больше уж не дерзал. А печали ей что, только дай поселиться.
Я помню, как говорил о своих картинах художник, как, не смолкая, читал стихи поэт. Так раб беспрестанно толкует о рабстве, и сетуют на несчастья несчастливцы. Разве ты убедишь поэта, что его строки не есть соль земли?
− А я умею стихи складывать! Я их много сложил!
− Молодец! – я глажу по голове рыжего мальчонку и думаю, какую службу сослужит ему это уменье, но сначала все равно разобьет его сердце.
Царь говорит о своем царстве, видишь, я снова возвращаюсь к Царю. Ты все еще хочешь повторять, что ты – невезучий раб?
Я то к одному другу обращаюсь, а то к другому. В городе я оставила за собой многих, еще больше в стране. И не счесть – в мире.
Тут я могу позвать любого, заговорю – и откликаются все.
Так бывает, подойдешь и встанешь плечом к плечу. И в мыслях я так подхожу. А потом получаю от них письма. Или во снах вижу.
В деревнях спиваются мужики, об этом толкуют повсюду, и да, вот они снова пьяны и, шатаясь, с повисшими руками бредут к дому. Маленький мальчик-поэт хмурит брови, глядя вслед мужикам, но его окликают и он бежит к другим детям, сыновьям тех, порожних. Когда-нибудь он напишет стихи об этом крае, о мужиках с огромными ладонями незанятых рук. Мужиков убедили, что от них ничего не зависит, они утратили веру в свою принадлежность. Нужно ли умереть их земле, чтобы снова начаться для них?
Я не верю в единственное рожденье. Того, с чем иные приходят в мир, не собрать и за несколько воплощений. Разве немые молчат из-за внутренней пустоты? Заглянешь в глаза молчуну и увидишь тома его жизненных накоплений. Да и священные книги рассказывают о многих рождениях, стоит ли верить в то, что однажды решили люди?
Только человек приложил к прочтению свой ум, как истина искривилась под давлением его взгляда. Потому я беру от многих учений, но полностью не следую ни одному. Только заповеди для меня безусловны, остальное лишь поле для размышлений.
Но если мой закон верен, то тогда эти пьющие мужики все же более оправданы в глазах неба, чем те, кто разучился плакать.
Они приехали, и дом узнал, что жив, хоть и думал, что уже нет. Мы с ним вместе думали это.
Вот кто-то из младших запрыгал и все закачалось, того и гляди улетит.
− Не прыгай по полу, в этом доме прыгать нельзя!
− Почему?
− Он может сломаться.
− Дом? Сломаться? Ты все врешь!
− Так нельзя говорить старшим.
− Дома не ломаются, дома не ломаются! Никогда!
Трактор привез что-то мощное – шесть крупных плоских колес между ржавыми балками. Устройство отстегнули и поставили вдоль забора напротив. Рыжая, изъеденная конструкция ползабора заняла. Рядом еще одна – поменьше. Тоже замысловатая. Трактор рядом, тракторист приехал к матери на обед.
− Это железное чудище, оно кто?
− Малая – валялка. Она идет по земле и траву скошенную на один бок сваливает. А большая, да бог ее знает, какое название у нее. Траву она катает.
Пока рассказывают, иду вниз, за дом. Раньше, при прежних хозяевах, там был сад. Теперь осталась согнутая двурогая вишня, у которой сбило грозой верхушку, немного малиновых кустов в зарослях крапивы, широкий куст черноплодной рябины да еще пара корявых деревцев неизвестной породы. Я предлагала мужу их убрать, а он нет. Бережет.
Стою на цыпочках, иначе не видно, смотрю через реку. Вдруг кажется, Старец с того берега машет мне. Увидел, что я заметила, руку поднял, погрозил: «Иди в дом!» И пропал.
Щурюсь на яркий свет, повожу глазами от края до края. И лезу в сарай. Там короткая табуретка с подломанной ножкой. Пыль стряхнула, несу.
А в дверях все столпились, смеются, руками машут. Еле прошла.
Ставлю табуретку к окну и зову ту, что прыгала. Говорю: «Залезай, радость моя».
Кот забрался на самый высокий шкаф, свесил морду и хвост, широко развернул розовую лапу и покачивает ею. Недоумевает.
− Кот сверху воздух портит!
− Иди-иди, оставь его! Видишь, вон там, вдалеке, стадо?
− Где?
− Да во-он там!
− Ой, коровы! Живые коровы! – и на табуретке подпрыгивает. Тут же треск – и она на полу, ножка от табуретки отвалилась, сиденье на ребро.
− Старая табуретка, вот и сломалась. Твой папа говорил правду, этот дом такой же.
Сидит на полу, ножки в стороны, рядом обломки. Смотрит на меня. В глазах – небо.
Я люблю их кормить. Люблю видеть довольные лица. Едят и даже глаза прикрывают, так вкусно. Наверно, это вода. Тут в колодце такая вода, что ни свари – праздник. Набегались, наелись, теперь отдыхают – средние и маленькие.
Старшие пришли.
− А ты отдыхать будешь?
− А я не устала.
− Тогда расскажи?
Просят, и вот я думаю: о чем рассказывать? Дневные истории и те, что к ночи, друг от друга сильно отличаются.
− Хотите, я расскажу вам о молитве? Мне известны ее секреты, я знаю, как может она свиваться, вытягивая, вынимая сердце, так что его не остается, словно все оно устремляется ввысь.
− О молитве так о молитве, − и разлеглись.
А я этим пользуюсь.
− Начинаешь молиться и чувствуешь, что сердце прикоснулось к приятию и вернулось обратно, наполненное, вновь готовое отдавать.
− К приятию – это как?
− Ты кричишь, а тебя не слышат или слышат, но не отвечают. Значит, там приятия нет, там планы с твоими идут вразрез. А тут по-другому, тут слышится и ответ возвращается.
Когда мы смотрим на людские беды и прижимаем к груди руки, то, кажется, чувствуем сердце – бывает, оно так и рвется, хочет взлететь.
− И взлетает?
− По-разному. Над городом плотная пелена дыма, собранного из скоростей. Тот, кто молится в городе, тот знает, как, пробивая гарь, его молитва восходит. Молитве нет другого пути, как только стремиться вверх
лучом, пропарывая собой непрозрачный слой взлетевших в воздух отходов человеческих дел.
Люди кишат мыслями и свивают над городом плотные сети своих намерений и устремлений. Но бескорыстная молитва сильнее этих пут. И вот уже мы слышим неведомый отзвук, знаем: молитва ушла туда, где туч больше нет.
− Неужели и правда есть разница? Почему?
− Здесь, на бескрайних землях, небеса чисты, потому что под ними не роятся люди. И если поднять глаза к небу и обратиться с молитвой городской силы, то с изумлением увидишь, как, вновь отняв твое сердце, едва покинув тебя, молитва растворяется невысоко. Образуется она не лучом, что стремится пробить броню этой вознесенной суеты, а стелется над землей, едва приподнявшись над ней.
− Ты специально так говоришь, чтобы мы сегодня больше не ушли?
− Я просто думаю вслух. Какой силы должна быть молитва, чтобы не утратить своего образа, чтобы не стать маленьким облаком, не раствориться легким дыханием среди бескрайности просторов незамутненного неба над этой неизведанной, невзнузданной, не познавшей мужа землей…
− Красиво получается у тебя. Ты молишься так же?
− Я видела во сне Святого этих мест, с ровной спиной он поднимался над полями и реками, над лесами округи, как если бы они были игрушки младенца. И таяла, вилась легким дымком у его ног иступленная молитва горожанина, того, что дерзнул искать заступничества у неба о рассеянных жителях русской земли…
− А я смогу поднять молитву? – один из них.
Тихо под небом, вечер тянет за ниточки песни ночных птиц, запах реки и засыпающего поля. Комары ищут замену ушедшим под крышу людям.
− Бог даст.
Здесь скоро появится продолжение
